Погромы и резня бакинских армян, происходившие 13-19 января 1990 года, также коснулись и других национальностей. Не впрямую – косвенно. После тех трагических событий многие призадумались, стоит ли и дальше жить в таком интернациональном городе. Так начался их «мирный» исход. Автор этой публикации Амирам Григоров, чья семья уехала из Баку в 1991 году, стал свидетелем армянских погромов, его семья прятала у себя нескольких знакомых армян. Автор закончил физфак Бакинского университета, а в Москве Российский медуниверситет. Литературно одаренный, он учился в Литинституте им.Горького на отделении поэзии (семинар С. Арутюнова). Преподает в I мединституте и, конечно, пишет рассказы и стихи, активно помещает их в сети, ведет блок в ЖЖ.
Предлагаем очерк-воспоминание Амирама Григорова о школьных годах, опубликованный на сайте Проза.ру (на снимке: Рашид Бейбутов исполняет песню о многонациональном Баку).
“Дети других национальностей, поднимине руку!”
Сколько лет прошло, кто помнит? Двадцать, тридцать? А я вот помню. Помню двух каменных детей над кровлей пассажа, один белый, а другой — красный, двух тучных младенцев, по городской легенде, поставленных владельцем дома, когда у того родились близнецы.
Еще помню каменные часы, высеченные на стене доме, что показывали без одиннадцати два — всегда только одно это время.
Помню, как на бульваре гремел оркестр пожарных и солнечные брызги разлетались от их касок во все стороны.
А еще — постоянный ветер, от которого шумело в ушах, и сквозь этот фоновый шум звучало всё остальное — шелест деревьев, гром духовых, шорох моря и крики чаек, тревожные и безразличные. И вонь: воняло креозотом, мазутом, мусором, битумом, анашой, дешевыми сигаретами. И жару — нестерпимую, иссушающую. И больше, пожалуй, ничего не помню.
Тут, в Москве, я раз в два-три месяца бываю в одной забегаловке на Измайловской. Там красные кожаные сиденья, похожие на автобусные кресла, с намеком на американский дикий Запад, но вместо люстр — пошлые восточные фонарики. Владеют забегаловкой турки. За стойкой стоит молодой турок, равномерно коричневый и блестящий, словно покрытый лаком, с диковинной башней из волос на длинной, как чарджуйская дыня, голове, и автоматически улыбается всем входящим. Обязательно есть еще два-три пожилых турка в солидных пиджаках: видимо, хозяева. Сидят они всегда за одним и тем же столиком и молча глядят перед собой, не делая абсолютно ничего; вид у них тупой и самодовольный. Поваром там состоит азербайджанец средних лет, полный, усатый, в несвежем колпаке, а разносят заказанные блюда страшные монголоидные девушки из неизвестного племени. В этом месте ассортимент небогатый: изысканно дрянная на вкус долма, такая же шаурма, которую подают с картошкой и вялыми овощами, плов, представляющий собой суховатую кашу на машинном масле, годную разве только на корм для попугаев, еще кофе: худшего кофе нужно как следует поискать.
В этом месте орет во всю мощь отборнейшая российская попса, которую я больше нигде не слышал: «Слезы мои! Бери меня, люби меня! Я твоя!»
Перемежается этот ужас воплями Таркана и неведомыми мне турецкими и арабскими завываниями. Это так громко, что спервоначалу закладывает уши.
Но я притерпелся. Главное — это перенести первые минут десять, а потом обязательно становится легче. Я сижу там специально, сжав зубы, терплю, как Сальвадор Дали, судя по его книге, терпел тесные ботинки.
Сидят в основном южане неопределенных народностей, как правило, молодые, небритые, пьют пиво, заедая местной гадостью, и порой даже мой наметанный глаз не может определить, кто они: кавказцы, азиаты, или, может, вообще жители дальнего зарубежья. С ними часто появляются местные измайловские птушницы, непременно в мини-юбках, раскрашенные, как шлюхи с автотрассы.
Атмосфера тут вполне толерантная, по вечерам тут можно встретить даже молодых людей, сидящих в обнимку.
На стене там крупный плоский телевизор, транслирующий картинки, тематически никак не связанные с орущей музыкой. Там идет реклама автомобилей или виды отелей и каких-то ресторанчиков, часто показывают столы с дарами юга — горами шашлыка и плова на блюдах, откровенно диссонирующими со скудным и плебейским местным ассортиментом.
Я сажусь в самом углу зала, обязательно беру гнусную их долму и, давясь, съедаю. Преодолевая отвращение, пью их кофе, пахнущее чем угодно, кроме кофе. Морщась, оглядываю это царство пошлости.
Я гляжу на это, чтобы не забывать, как выглядит та сила, что выжила нас с родины.
Однажды в школе, в четвертом классе, как раз первого сентября, к нам на урок пришла представительная делегация: директор школы, Израиль Израилевич, старый ашкеназский еврей, страдавший изжогой, ветеран народного просвещения, у которого учились еще мои мама и тетка, с ним завуч, огромная русская женщина с бюстом, выглядевшим как привязанный спереди мешок с мукой, в железных очках и с железными же зубами, и с ними три или четыре уважаемых человека. То были какие-то азербайджанские начальники из РОНО, похожие друг на друга, с одинаковыми усами и пустыми, как у плюшевых мишек, глазами. Рассевшись за приготовленным столом с минералкой и стаканами (при этом солидные азербайджанцы все, как один, сложили руки перед собой и переплели пальцы), делегация взяла паузу, а затем, после вставания и приветствий, завуч, которую уже и не помню, как звали (то ли Любовь Ивановна, то ли Любовь Петровна), скомандовала:
— Так, мальчики-русские, поднимите руку!
И я поднял. Я ведь русский, кто же еще, если читал сказки про Емелю, про Конька-Горбунка, про озеро Светлояр и град Китеж? Я русский, точно русский, кем же еще я могу быть, если Евпатий Коловрат, который бьется с монголами, вопреки здравому смыслу, вопреки тому, что война уже проиграна, города разрушены и надежды нет — мой любимый герой? Я русский, потому что мой Пушкин убит на дуэли, и мой Лермонтов — тоже убит, и мне нестерпимо жаль их обоих, до слез жаль! Кто же я еще, успевший прочесть «Черные доски» Солоухина и «За ягодами» Распутина? Кто же еще, если мой учебник назывался «Родная речь», и я не помню никакой другой речи?
И вот когда это «Русские, поднимите руку» прозвучало в бакинском классе в начале 80-ых, и я поднял руку, выше всех поднял и замахал, завуч пробасила:
— Григоров, ну-ка, опусти руку!
Народ-гегемон, скупо представленный всего двумя мальчиками — Сашей Вторченко, родители которого были настолько убежденные украинцы, что сколько я потом у них дома ни бывал, ничего, кроме жирного борща с фасолью, на столе не видел, и еще одним Сашей, о котором я помню лишь, что он собирал фантики из-под жвачки. У него, впрочем, была польская фамилия. Короче говоря, русские, которые учились в классе, были сосчитаны, и после того, сосчитав русских девочек, железнозубая завуч торжественно провозгласила:
— Мальчики-азербайджанцы, поднимите руку!
Я был в расстройстве, ведь только что выяснилось, что я — не русский, и это стало неприятным сюрпризом, ведь теперь совершенно непонятно, кто же я. Ну, наверное, азербайджанец, раз не русский, ведь место, где мы живем — Азербайджан, и если я и знаю дюжину нерусских слов, то это — азербайджанские слова! И тут поднимаю руку снова. Конечно, быть азербайджанцем — это не столь прекрасно, как быть русским, это ассоциировалось с базаром, с мечетью, около которой сидели прямо на земле закутанные в платки страшные старухи, и еще с нелепо одетыми грубыми дядьками, сидевшими на корточках около автовокзала, но что тут поделаешь!
Любовь Ивановна (или Петровна) стала багроветь от злости и закричала:
— Григоров, ты что, издеваешься? Руку опустил!
Я опустил, и мне стало страшно. Я понял, что ни к кому не отношусь вообще, что я — вообще один, и нет никого, к кому я мог бы примкнуть.
Те два или три представителя гегемона номер два, что учились в моем первом классе, подняли руки. Я их почти не помню: помню лишь очень толстого мальчика по имени, как ни странно, Азик, который все время что-то жрал. Впрочем, процесс на этом не закончился.
— Мальчики-армяне, поднимите руки!
Тут я понял, что наконец знаю, кто я: армянин, однозначно! Вон кто! И вспомнил открытку с горой Арарат и бронзовым всадником с мечом, тоскливую, сладкую мелодию дудочки, героические войны с арабами и турками, розовые дома, царство Урарту, с которого начинался учебник «История СССР», и даже Шарля Азнавура, поющего что-то по-французски, но грустное и явно армянское, и я воспрянул и с энтузиазмом начал трясти рукой!
— Григоров, опусти руку, идиот, — под всеобщий хохот прорычала завуч.
Тут, наконец, сидевшие, как манекены, солидные азербайджанцы зашевелились и понимающе переглянулись, а Израиль Израилевич залпом выпил стакан минералки и с тоской принялся разглядывать портреты русских классиков, висевшие между окон. Три или четыре армянина, учившиеся в этом классе, с интересом поглядев на меня, назвались. Тут я почувствовал, что слезы неудержимо подступают к глазам, и стал бороться с ними: только не хватало тут заплакать!
В самом конце завуч произнесла:
— Дети других национальностей, поднимите руку!
Тут значимая часть класса подняла руки. Рыскины, Коганы, Абрамовичи, Шуминовы, Леваевы, Дорфманы, Авшалумовы, Рокеташвили и так далее.
Они смотрели на меня и, видимо, они-то догадывались, кто я. Тут было и удивление, и сочувствие, и насмешка, и стало ясно, что есть в природе нечто важное, о чем мои домашние, задавленные совком до состояния овощей, ухитрились не рассказать.
— Григоров, дефективный ты, что ли? Руку поднял!
А я не поднял. Завуч орала так, что были видны все ее железные фиксы, переговаривались азербайджанские начальники, сверкая уже золотыми, Израиль Израилевич, упорно на меня не глядя, пил свою минералку, а я, давясь слезами, которые все-таки прорвались, сидел, сложив руки на парте, и упорно не поднимал.
Так и не поднял.
“Чушки” — бакинский мейнстрим
Сейчас уже сложно сказать, был ли у нашего города какой-то определенный стиль. Я, в общем, никакого стиля не припоминаю, помню лишь всеобщую нелюбовь к выходцам из мусульманского села, которых называли «чушками»: если встретишь человека, который не говорит по-русски, носит галоши на ковровые носки, дубленку мехом наружу, мохеровый шарф и зверскую папаху — это он, чушка.
Чушки, как ни странно, совершенно не стремились к мусульманскому аскетизму; они жаждали разврата, терлись о женщин в автобусах, набивались в видеосалоны, где, сопя, жадно просматривали порнуху, в людных местах они ковыряли в носу и зубах и непрерывно почесывались. Ходили они исключительно стаей и набрасывались на одиноких бакинских ребят, отчего мы быстро переняли звериные нравы: стали кучковаться и носить с собой ножи. Но удивительное дело: как раз чушки и были носителями стиля. Стиль этот со временем стал бакинским мейнстримом: этакая смесь азиатского хама и западного пошляка, европейская попса с рахат-лукумной отрыжкой, помноженная на племенной расизм и культ торгашества.
Как-то мой друг, больше похожий на брата, чем на друга, привез кавказской сушеной хурмы. Плоды на аккуратно отрезанных веточках, связанные нитями в гирлянды, сморщенные твердые кулачки, снаружи как будто присыпанные дорожной пылью и солью, а внутри сочащиеся сладким светом. Хурма лежит на столе, и мы пьем чай с хурмой. Втроем: красивая женщина, предки которой жили в стране Германии и стране Эстонии, ее дочь, маленькая девочка, и я. Я рассказываю девочке, как зимой деревья хурмы стоят без единого листа и снег лежит на оранжевых плодах, светящихся, как елочные фонарики. Легкий, рассыпчатый снег страны, откуда я родом. Как хурма теряет свой вяжущий вкус, достигая зрелости.
— Амирам, а ты азербайджанец?
— Нет.
— Ты же говорил, что твоя родина — Азербайджан?
— Моя родина — Баку, не Азербайджан.
— Баку — не страна!
— Страна. Когда-то та земля была пустыней, где двигались караваны и ничего не росло — ни травинки, ни стебелька. А потом родился наш народ, бакинцы. Насадил деревьев, настроил домов, провел воду, и был там рай земной. Потом этот рай закончился, и наш народ рассеялся по миру и заговорил на всех его языках.
— И куда делась эта страна?
— Исчезла. Люди там были так чисты и умели любить так сильно, что сердца их высохли и стали похожи на сушеную хурму.
— Нет, так не бывает!
— Бывает. А еще там ветра различались по вкусу. Можно было определить, какой ветер дует, если высунуть язык.
— Не бывает, не бывает!
— Еще как бывает!
Потом девочка забралась на диван и, пока она не заснула, я рассказывал про дерево хурмы, усыпанное маленькими звездами, сладкими, как самый теплый ветер моей страны.
Страны, которой нет и никогда не было…
Амирам ГРИГОРОВ, «Новое время»